В неоконченном автобиографическом произведении Михаила Афанасьевича Булгакова «Театральный роман или Записки покойника» есть такие строки:

«…и входил я — черноволосый молодой человек с толстейшей драмой под мышкой. Надо мною смеялись, в этом не было сомнений, — смеялись злобно все. И Шекспир, и Лопе де Вега, и ехидный Мольер, спрашивающий меня, не написал ли я чего-либо вроде «Тартюфа», и Чехов, которого я по книгам принимал за деликатнейшего человека…»

Именно описание Чехова, смеющего над автором, неизменно приходит на ум, когда на сцене разворачивается постановка Булгакова. Актеры играют роли, зрители наблюдают разухабистый пир типажей и прибауток — а деликатнейшего Булгакова нет. По какой-то причине произведения Михаила Афанасьевича неизменно становятся или водопадом острот, набором характерных сцен, или парадом кукишей, показанных советской власти из-за частокола литературных строк.

Неужели функция профессора Преображенского — сокрушаться о колошах, осуждать домовое управление и устраивать пикировки со Швондером?
Может быть содержание профессора сложнее?

Известно, что у практических опытов профессора Преображенского был реальный предшественник: хирург Сергей Александрович (Самуил Абрамович) Воронов, проводивший пересадку семенников от животных человеку. Домашний быт и распорядок приемной Булгаков списал со своего дяди, Николая Михайловича Покровского, врача-гинеколога, послужившего основным прототипом Филиппа Филипповича.

Почему же постановка произведения сводится к «не читайте советских газет» и «разруха не в клозетах, разруха — в головах»?

Выращивание Клима Чугункина в теле Шарика — однозначная, карикатурная иллюстрация пролетариата. Безобразной, самоуверенной, невежественной среды, что дает советы «космического масштаба и космической же глупости».
Но Клим Чугункин — частный случай. Ведь на месте Чугункина оказаться мог кто угодно. Воскрешение трактирного балалаечника — это волеизъявление автора. Это Булгаков поместил в Шарикова пролетариат. Пролетариату место в собаке. Пролетариатом не проникся образ белогвардейского офицера или беглого дворянина, которые могли бы, но не оказались на операционном столе. Булгаков отказывается от мозга Спинозы, говоря, что с производством Спиноз прекрасно справляется природа. Так и с производством Чугункиных природа тоже справляется.

Суждение профессора о том, что операция — ошибка, самое слабое место в произведении, а значит, и в постановке. Это необходимый финал, но это не логичный финал.
Режиссер не спорит с автором, изредка «украшая» текст Булгакова оригинальными находками, озвучивая, например, телефонную беседу Швондера и Народного коммисара (фраза «ты у меня в Сибири чайной ложкой траншеи копать будешь» звучит нехорошо, проза Булгакова гораздо тоньше и аккуратнее). Но фраза звучит и зритель реагирует.
В остальном постановщик педантично следует букве произведения, изменения внося исключительно «шуточного» характера. Сцены повторяют текст, иногда сжимаясь, чтобы поместиться в пространство двух актов.

В тексте Булгаков откровенно смеется над Климом и пролетариями. Симпатизирует профессору Преображенскому. В комплиментарном и сочувствующем тоне пишет о разумном, барском, лишенном разрухи мире Филиппа Филипповича. И в крайне едком, раздраженном, ехидном тоне представляет Полиграфа Полиграфовича. Именно этот текст и играют на сцене. И публика смеется от «разрухи в головах», снимая актеров на телефоны после двойной просьбы выключать мобильные аппараты.
При этом от актеров скучно. От черно-белого мира скучно. От одномерности Преображенского и Шарикова скучно. Реальные люди сложны и противоречивы. А Шариков и к женщинам пристает, и водку пьет, и деньги ворует, и кошек душит, и на «шестнадцати аршинах сидел и сидеть будет». Максимально гадкий тип. Ни лучика в нем нет, ни искорки. Даже на работу устроился — и тут же сотрудницу обманул.
Из-за этого даже от афористичного текста Михаила Булгакова, сказать страшно, но тоже становится скучно.

Финал «Собачьего сердца», как и в «Роковых яйцах» (посвященных приключениям профессора Персикова, он же Владимир Ипатьич Певсиков), завершается типичным deus ex machina.
Если в «Роковых яйцах» события обрываются с приходом неслыханных, небывалых морозов и полнейшим вымиранием голых гадов, которые в лабораторных условиях наконец-то потеряли свои цепи, и рост которых профессор так радикально стимулировал красным лучом (да-да), то в «Собачьем сердце» ситуацию выправляет обратная операция с превращением человека в собаку.

Вообще, эти два произведения — «Собачье сердце» и «Роковые яйца» — следует отметить не только за общность фабулы: профессор, эксперимент, непредвиденные последствия и финал, неожиданный и все разрешающий, но и за общую повествовательную интонацию.
В «Роковых яйцах» Булгаков описывает нашествие голых гадов на столицу (а как еще назвать пролетариат?), в «Собачьем сердце» — оратории Шарикова, предлагающего «взять всё и поделить».
Живописать причудливые события Михаилу Афанасьевичу гораздо интереснее, чем распутывать сюжетные узлы в финале. Покончив с аллегориями и насмеявшись над ненавистным пролетариатом, Булгаков разрубает узлы — и баста. В «Собачьем сердце» рассечение узлов выглядит опрятнее, все-таки роман написан чуть позже, в 1925-м году, но в обоих произведениях финал практически отсутствует.

Постановка не вызывает восторга. Неприятия, впрочем, тоже не вызывает. Это оказавшаяся вне своего времени литературная канонада, направленная Булгаковым против строя, укравшего калоши профессора. Контрреволюция, как сказал бы Шариков. Но сегодня нет революции, а Шариковы прекрасно себя чувствуют, не испытывая каких-либо экзистенциальных угроз или бытовых неудобств.
Адаптировать акценты и открывать новое содержание в произведении, стоящем на краю столетнего юбилея, все-таки необходимо.
Если не получается — лучше ставить современные пьесы или выбирать вечные темы.